Тайна
Константин Пигров д.ф.н., профессор СПбГУ,
соавтор спец-курса по философии тайны
Между реальностью по ту и по эту сторону бытия, между миром Горним и миром Дольним есть дистанция, которую Платон так поэтически описал с помощью образа Гения (Демона, Даймона и т. д.). С чем имеет дело Гений?
В том числе и в современном смысле как художник, творец, человек, напряжённо переживающий эту фундаментальную дистанцию? Он имеет дело с тайной, коренящейся в трансцендентном.
Что есть тайна в самом общем смысле слова? Это эмоционально напряжённое знание о непознанном, о нашем неведении трансцендентного.
Есть очень многое в жизни, чего мы не знаем, и нас это никоим образом не задевает. Но есть нечто, лишающее покоя и безмятежности наш дух, вселяющее тревогу, заставляющее переживать ощущение потери чего‑то значимого. Не обязательно это должна быть жизненно важная информация или сложные перипетии духовных поисков. Вовсе нет! Взять хотя бы загаданное слово в кроссворде. В этой, казалось бы, абсурдной игре букв вдруг едва уловимым отголоском, прозрачным намёком мелькнёт и обнаружится древность и фундаментальность тайны.
читать дальшеСобственно человеческое общество сформировалось тогда, когда у группы людей возникла тайна. У животного стада тайны нет, но у человеческого коллектива всегда есть сакральный эзотерический миф, оберегаемый древним табу, в который посвящают молодых людей при инициации. Выдать тайну означает совершить святотатство, и прощения тому нет.
Тайна в обществе возникла до искусства, до науки, до государства и до политики. Архаика познавала мир через загадки. Состязание в разгадывании загадок всегда ставилось выше, чем в физической силе. Всё многообразие культуры и цивилизации коренится в архаических тайнах и в напряжённых отношениях загадывания и разгадывания.
Архаическая природа тайны нагляднее всего обнаруживается в детях. Шестилетнюю девочку спрашивают: «Что ты любишь больше всего?» Она отвечает: «Больше всего на свете я люблю разгадывать загадки!» И в самом деле, не говоря уж о кроссвордах, вся «нормальная наука» есть «решение головоломок». Здесь тайна превращается в «научную проблему». Формирование способности разгадывать загадки — это главное и в социальном институте образования.
Тайна необходима в любом коллективе, в любом социуме. Совместное владение тайной сплачивает коллектив как ничто другое. Мальчик с таинственным видом отзывает отца в сторону и говорит: «Папа, давай у нас с тобой будет какая‑нибудь тайна!» Какая — не важно! Если у нас с папой общая тайна, мы с ним едины.
Бессмысленно протестовать против всяческих тайн, среди которых мы живём. Не нужно и невозможно уничтожить секретные отделы и спецслужбы в государстве, абсурдно публиковать секретные договоры между правительствами. Иерархия в обществе стоит на том, что властители знают больше, чем народ. Серьёзная проблема функционирования демократии состоит именно в том, что она в идеале требует равной информированности элиты и народа. Но это невозможно: общество потеряло бы структуру и возможность нормально функционировать. Иерархия предполагает прежде всего неравный доступ к информации. Без тайны невозможно структурирование общества, невозможна иерархия по вертикали, функционирование и развитие культуры. Всякая идентификация человека или социальной группы обязательно предполагает тайну. Не только тайны пола, не только тайны возраста, но и тайны этноса. (О, эта загадочная русская или еврейская, или китайская душа!) Профессиональные секреты — обязательная часть любой профессии. Она отгораживается от непосвящённых специальным языком терминологии. Но и каждый человек должен быть тайной для окружающих, для власти. Цивилизованное государство уважает тайну частной жизни — все эти его маленькие, подчас постыдные тайны. Они, в сущности, весьма серьёзны, ибо отдельность каждой личности стоит на приватности, лучше всего охраняемой с помощью тайны. На тайне стоит вся культура. Нет ни одной религии, где не присутствовали бы таинства. Каждое художественное произведение внутри себя содержит тайну. Его создание — это порождение тайны, а понимание произведения искусства обязательно содержит в себе момент разгадывания, которое в случае удачи составляет важнейший момент высокой духовной радости, эстетической по своей природе. Художественное наслаждение немыслимо без овеянности тайной. Причём зрители, читатели и слушатели зачастую вмысливают в произведение такие тайны, о которых автор и не догадывался. Екатерина Андреева
искусствовед, куратор
Рождается искусство из магического ритуала или же магический ритуал становится развитием художественной практики — сказать невозможно. Однако то, что произведения искусства живы
И действуют спустя тысячелетия после того, как умерли связанные с ними ритуалы и носители этих ритуалов, очевидно. Поэтому энергия искусства самодостаточна и превосходна. Она является видом ещё не исследованной, но очень сильной по своим проявлениям энергии времени. Чудо искусства в том, что произведение, если оно подлинное, во времени именно живёт, будучи составленным из не-одушевлённых материалов. То есть искусство производит и питается особой энергией, которая превосходит энергию художника или группы создателей и пользователей.
читать дальшеОб этом писал Юрий Лотман в работе «Искусство как язык»: «Обладая способностью концентрировать огромную информацию на "площади" очень небольшого текста (сравним объём повести Чехова и учебника психологии), художественный текст имеет ещё одну особенность: он выдаёт разным читателям различную информацию — каждому в меру его пони-мания, он же даёт читателю язык, на котором можно усвоить следующую порцию сведений при повторном чтении. Он ведёт себя как некоторый живой организм, находящийся в обратной связи с читателем и обучающий этого читателя. Вопрос о том, какими средствами это достигается, должен волновать не только гуманитара. Достаточно себе представить некоторое устройство, построенное аналогичным образом и выдаю- 13 щее научную информацию, чтобы понять, что раскрытие природы искусства как коммуникационной системы может произвести переворот в методах хранения и передачи информации» (Лотман Ю. М. Об искусстве. СПб., 2005. С. 35).
Сакральное представление — знание о Всеполноте мира, о связи всего со всем — не обязательно является религиозным каноническим представлением. Его понимают и агностики, и учёные, не принадлежащие к существующим конфессиям. Сакральное в искусстве и в религиозной сфере — это зона интерференции, однако неполной и местами разнонаправленной. Как известно, искусство «оформляет» религиозные идеи и с эпохи разночинцев начинает замещать религию, осуществляя духовное возрождение. Разделение между сакральным в искусстве и в религиозных системах позволяет, таким образом, очертить суть сакрального действия — создание области бессмертных образов жизни. Остальные функции религиозных практик со временем меняются, замещаются новыми, а эта остаётся и осуществляется всегда только через художника, хотя сам он сознательно и единолично, без вдохновения, реализовать её не способен. В этом смысле искусство как чудесная Всеполнота превосходит религию в качестве универсального, вселенского связующего и превосходит понятие 14 человеческой практики в его социальных измерениях. Так или иначе священнодействуют, т. е. «художествуют» все художники и, как мы знаем, даже те, которые создают политические партии, проводят социальные опросы, составляют коллекции, общаются с духами и т. д. Ведь Бойс или Хааке представляют себя художниками, а не политиками, социологами, коллекционерами-экспертами или экстрасенсами-медиумами. Они мыслят себя психагогами, душеводителями. Вопрос искренности и, добавим, ясности понимания собственных действий является очень важным. Сам язык указывает на зыбкость почвы, где происходят художественное творчество и эксперименты в области чудес: есть те, которые «чудотворствуют», а есть те, которые «чудят». Со временем по результатам их действий — произведениям — становится понятно, чем они занимались. В самом общем смысле художник совершает два действия: находит (провидит) образ и показывает его всем, сообщая ему энергию бесконечного изменения и усиления смыслов. Не так уж важно, как происходит первое действие: развивается ли изображение, «взятое из головы», на бумаге; брошена лив стену мокрая тряпка или на грязной стене найдено пятно; куплен ли в магазине сантехники писсуар. Суть в том, что первую фазу нельзя проскочить, т. е. просто заимствовать «картинку», «контент», как и вторую — выявление образа — невозможно игнорировать, заменив её хеппенингом или организацией какого‑то ритуала. Недавно на одном круглом столе меня поразило мнение известных, заслуженных и влиятельных критиков, сводящееся к тому, что произведения актуального художника — это «реквизит» его творческой жизни. То есть котировки произведения находятся в точке замерзания, разогреты они только в условиях рыночных продаж, а в теории и критике снова заморожены. Оказавшись в области безобразного, мы, естественно, живём среди безобразного и пеняем на растущую энтропию, отказывая искусству в его основной функции — преобразить нечто во что‑то значительное и волнующее. Спасает лишь это: настоящие художники, что бы им ни внушали критики про реквизит, не могут не создавать искусство.
Ольга Седакова
поэт, переводчик, доктор богословия
Со времён гуманизма и Возрождения творчество, и особенно художественное творчество было своего рода «параллельной религией», «светским культом» Европы — со своими «подвижниками», «святыми» и «мучениками», которым, как Шопену или Пушкину, Ван Гогу или Микеланджело, принадлежало совершенно особое место и в сердце частного человека, и в сердце народа.
Их любили другой, но не менее интимной любовью, чем великих святых заступников. К ним не обращались с молитвой, но они обращались к нам из своих созвучий, строф, красок, расширяя область свободы и бескорыстия в обыденном мире расчёта и необходимости. Их создания вносили тепло родины в холодный мир. Наконец, жизнь художника — как она предстаёт в его произведениях — была образцом искренней жизни, открытой и в своих немощах, и в своих заблуждениях: можно сказать, эсхатологическим образом жизни.
читать дальшеВ 1999 году в «Послании людям искусства» Иоанн Павел II наделил художественное творчество высочайшим достоинством: именно здесь, по его мнению, исполняется замысел Божий о человеке, здесь, «как нигде больше, человек открывается как образ Божий», образ Бога Творца; наконец, Воплощение открывает художнику дар «новой красоты». Момент вдохновения именуется «епифанией (богоявлением) красоты», а плод вдохновения, произведение, даже если непосредственную тему его, «сюжет», составляет зло и порок, несёт в себе свидетельство «всеобщей жажды спасения». Послание Иоанна Павла II было обращено к людям, которые «страстно и жертвенно ищут новых "епифаний красоты", с тем чтобы, воплотив их в художественном создании, принести в дар человечеству». И здесь неминуемо встаёт печальный вопрос: а где эти люди? Да, таков истинный художник, художник классических времен, но не поставила ли наша современность — устами своих многочисленных авторитетов — под вопрос и возможность явления таких художников (известный лозунг «смерти автора»), и самую реальность различения «истинного» и «подделки», дара и бездарности, уникального и тиражированного, и какой бы то ни было контакт с «иным» (а классическое вдохновение всегда описывалось как явление «иного»). Да и кто в качестве цели творчества полагает теперь «принесение дара» миру, кто думает одарять, а не бросать вызов, не самовыражаться и т. п.? Бетховен, сравнивший себя с Дионисом, несомненно, принял бы эти слова как свои: откровение красоты, жертвенное служение ей, приношение её в дар человечеству. Но современные художники, признают ли они себя в этом описании? Я перебираю в уме признанных людей современного искусства, его ведущих мастеров: кто из них назвал бы себя служителем красоты?
Для кого эти вещи — красота, вдохновение, дар, творчество, наконец, — остаются реальными? И если не в этом, в чём видят они интенцию собственных работ? Вот некоторые из широко распространённых мотиваций эстетической деятельности: служение языку (что теперь уже кажется почти анахронизмом); деструкция старых мифов и иллюзий; обличение лжи и зла; «остранение», поддержание некоей социальной игры; самовыражение и автотерапия, освобождение от личных «травм»; эпатаж и провокация, шоковое воздействие на публику, жест власти над ней; утверждение себя в качестве «человека искусства»… Вот, кажется, и весь веер возможностей актуального художника. Ни одна из названных мотиваций никаким образом не соприкасается с «епифанией красоты». Не удивительно ли это? Красота, которую безнадёжно путают с «красивостью», практически не дозволяется художнику, который надеется быть «современным». И кто же, как не современные художники и теоретики искусства, не устают утверждать иллюзорность художественного смысла? Мы оказались свидетелями того, как искусство — в лице своих деятелей и теоретиков — сменило свою «парнасскую веру» на «парнасский атеизм». Поэты «смиренно» и фаталистично говорят о «смерти поэзии», об «уходе поэзии из нашей цивилизации». Значение и последствия этого отречения — и для искусства, и для общества, и для отдельного человека — трудно переоценить. Мне кажется, что ключ к тому, чего лишается искусство, перестающее надеяться на «епифанию красоты» и при этом продолжающее производить «эстетические вещи», можно найти в том же послании Иоанна Павла II. Обсуждая сущностное различие божественного Творения и человеческого творчества, автор определяет эту «уже существующую» материю, вещество, с которым работает художник-человек: «он исполняет эту задачу, работая с изумительным "веществом" собственной человечности». Прежде того, что считают собственно «материалом» отдельных искусств (словами или звуками, или цветами), художник берётся за первое вещество — человечность, собственную человеческую природу! Он находит или освобождает в себе, по словам Симоны Вейль, «то "я", выражением которого в светской культуре является поэзия». Это «я» — та материя человечности, которая самым интимным образом связана с восхищением и изумлением, admiratio. Она связана (как об этом говорят Гельдерлин и Мандельштам) с необъяснимым переживанием «внутренней правоты» и моментальной невинности. Знаменитые слова о «непристойности (или невозможности) поэзии после Аушвица», ставшие лейтмотивом новейшей культурной ситуации, как раз и отрицают такую возможность свободы от вины — и тем самым возможность вдохновения: выхода, словами Пастернака, «из вероятья в правоту». Молчание поэтического и вообще творческого в актуальной культуре говорит не больше и не меньше о том, что утрачено это «я», это «изумительное вещество человечности». Совсем просто выразил это Пауль Целан: «Нет людей, поэтому нет и стихов».